— Господи, прости меня, грешного, за слабость мою и помыслы мирские, — перекрестился боярин. Он любил свою племянницу, но сейчас, увидев невредимыми дочерей, не скорбел по ее страшной доле. Не мог сочувствовать, испытывая радость и великое облегчение.
От усадьбы шли сын Дмитрий, также в броне, и Гликерия, в темном платке и тяжелом черном парчовом платье. Отпустив дочерей, Илья Федотович обнял сына, но ненадолго, буквально на миг, затем отстранился:
— Горжусь тобой, мой мальчик. Ну, сказывай. Как убереглись, чем бились. Кто показал себя, а кого в страдники гнать потребно.
Разумеется, праздника не получилось, хоть при набеге и уцелели все дети до единого. В усадьбе стоял дух скорби. Подворники омыли усопших, переодели и поставили гробы в домовой часовне для отпевания. Девки утирали глаза и мусолили платки. В ближние деревни поскакали вестники, сообщить родичам холопов, что близкие их обрели вечное блаженство. Но щемящая тоска все-таки отпустила сердце боярина Умильного, и он, оставшись один в своей любимой светелке — маленькой, но обитой османскими войлочными коврами, с печуркой, дымоход которой был вмазан в кухонную трубу, с окошком, забранным слюдой, с дорогим удобным креслом, привезенным из немецкой страны Венеции, и с хитрым бюро красного дерева с пятью потайными ящиками, доставленным за два сорока горностаев северным морем из аглицкого города Ипсуича — здесь хозяин мог спокойно счесть убытки и прибытки свои, случившиеся за минувшие дни.
Дочери спаслись. Страдников при этом погибло двое, но то — пусть. Господь кровинушек его сохранил, и роптать за прочее грех. Смердов вотяки посекли в Рагозах, Комарове и Рыбаках много, чуть не полсотни будет, но больше стариков, для продажи и развлечения негодных, али детей пуганых и потому шумных.
Полон он возвернул: и девок, и мужиков. Сильного урона тут не случилось, хотя оброка в этом году привезут не в пример меньше. Часть урожая грабители стоптали, дома в деревнях пожгли, амбары, овины. Скот станичники для смеха порубили. Что он получил взамен? Полсотни лошадей да груду всякого скарба, половину из которого все одно не удастся пристроить к делу. Правда, совершенно целый бахтерец вотякского бея и еще несколько доспехов грабителей побогаче стоили больше, чем весь обоз с лошадьми в придачу — но то справа воинская, хозяйству пользы не принесет.
Впрочем, имелась у боярина Умильного и еще более тяжкая дума — погибшие холопы. Разом лишился он одиннадцати людей. Пятеро в сече полегли, двое в Богородицах головы сложили, еще двух стрелы татарские прямо здесь, в усадьбе, нашли, один сгинул безвестно, Трифон и Касьян в седло подняться не могут. Из полусотни оружных холопов своих он потерял каждого пятого. А год уже кончается, в любой момент воевода Хлыновский али дьяк Разрядного приказа смотр назначить могут. У Умильного — четыре с половиной тысячи чатей поднятой пашни. Значит, он обязан представить сорок пять ратников в полном вооружении, в броне, с заводными конями и походными припасами. А под рукой осталось всего тридцать девять. Раненых ни дьяк, ни воевода считать не захотят. Дмитрия, пусть тот и усадьбу от набега отстоять смог — тоже.
Но самое неприятное — Илья Федотович лишился Касьяна. Словно бы у него самого руку отсекли! Лишился верного воина, на которого он мог положиться всегда и во всем. Который бодрствовал, когда он спал. Который прикрывал спину, когда он застревал в сече. Который мог командовать небольшой боярской ратью не хуже его самого. Мог вести поход вместо него, мог с малой силой обойти хитрого ворога стороной, запутать, перехитрить, мог пойти в битву, не боясь и не оглядываясь, коли видел, что принесет этим пользу.
Нет больше ратника Касьяна. Не ходить ему в сечу, не водить воинов в лихие атаки. А Дмитрий мал, на него эту ношу не взвалить…
Илья Федотович опустился в кресло, положил руки на подлокотники, откинул голову на гнутую спинку, закрыл глаза.
Холопов, пожалуй, он найти сможет. Как по крепостным своим поедет, оброк собирать, глядишь, и соблазнится кто из сыновей мужицких на лихую службу в хозяйской усадьбе. Осенью в Москву отправится, там тоже вольные людишки могут за серебро богатому боярину продаться. Но этих дворовых на смотр выставить еще можно, а вот каковы они в сече, в походе окажутся… Глядишь, и опять половину в страдники придется отправлять, на землю сажать. Потому как при виде пищалей они бледнеют, от татарского посвиста головы пригибают. Нет, не скоро силу свою восстановить удастся. Да еще Касьян… Кого вместо него приблизить? Ермилу? Прохора? Ефрема?
Нет, не то. Холопы они по сути и рождению. Послушны, отважны, но слова поперек не скажут, сами что-либо сделать не решатся. Трифон? Это может и рискнуть на свой страх, но… Молод еще, баламут. Рисковать может, отвечать — не умеет. Людей ему доверить нельзя. Тогда кто?
Боярин Умильный сидел в раздумьях довольно долго, потом решительно поднялся, вышел из светелки, спустился по лестнице, пересек двор, поднялся на стену и решительно распахнул дверь в терем.
— Здравствуй, Илья Федотович. — Подобранный в степи стрелец сидел на тюфяке и старательно обстругивал обломок оглобли. — Стучаться вас никогда не учили?
— Здоров и ты будь, служивый. — Помещик придвинул к себе табурет, сел на него. — Сказывали мне о храбрости твоей при татарском набеге. Благодарность прими мою за помощь.
— Да чего там, — пожал плечами Андрей. — Не за что.
— И про то сказывали, как ты из тюфяка по смердам моим стрелял…
По спине сержанта пополз неприятный холодок. Зачастую очень трудно объяснить людям, что война — жестокая штука и что на ней не существует морали и справедливости. Матях отложил недоделанный шомпол и наклонился вперед, сложив руки на груди.